Покончив с красками, он распаковал картонный тубус с кистями; кисти лежали в нём, как стрелы в колчане, каждая была обёрнута в пергамент.
Роман не забыл переправить из столичной мастерской китайскую синюю вазочку, в которой обычно хранились кисти.
Распаковав вазочку, он поставил её на ломберный стол и, освобождая каждую кисть от пергаментного плена, водружал на прежнее место. Кисти были разные, и каждую из них он знал, помнил, мог отличить от другой: плоские, круглые, колонковые и беличьи – они все, как и краски, были неповторимы.
Роман наполнил ими вазочку и улыбнулся, любуясь этим ощетинившимся букетом, вид которого всегда будил чувства Романа, заставлял забывать про усталость и разрушал равнодушие.
После кистей он занялся сборкой мольберта – не очень большого, но крепкого, удобного и простого в конструкции. Собрав мольберт, Роман поставил его в самом центре комнаты, по привычке задрапировав холстом.
Потом настала очередь подрамников, потом пришлось зачистить и поточить мастихины, проолифить палитры, развести грунт и прогрунтовать дюжину картонок для эскизов и многое, многое другое. Роману хватило работы на два дня, он стучал, тёр, мазал, скоблил, двигал, не выпуская папиросы изо рта, так что тётя, принёсшая ему в полдень на подносе стакан компота, назвала его “столяр” и, зажав носик – “как остро пахнут эти все художества!” – смеясь и качая головой, поспешила ретироваться. Зато Антон Петрович отозвался о трудах Романа с одобрением, посетив новую мастерскую и досконально осмотрев реквизит молодого живописца.
– Славно, славно… – повторял он, прохаживаясь возле окон и трогая краски. – И хорошо, что наверху. Здесь, брат, тебя мирская суета не так будет тревожить. Будешь зрить красоту нашей землицы во всей полноте.
И, уходя, добавил со значительностью:
– Успехов тебе, Рафаэль Крутояровский!
Роман поблагодарил витиеватой сентенцией из Кальдерона, чем вызвал громоподобный хохот удаляющегося Антона Петровича…
А между тем все кругом готовились к Пасхе.
Арина под неустанным руководством Лидии Константиновны испекла шесть больших куличей, замесила пасху, покрасила три дюжины яиц. Всё это в пятницу носили освящать в церковь, а в субботу разложили по веранде на большом столе, накрыв рушниками.
Роман проснулся поздно – тётушка и кухарка уже вернулись с заутрени и собирали на стол. Антон Петрович читал газеты, мурлыча что-то себе под нос.
Позавтракали одним чаем и разошлись по своим делам – тётушка с Ариной на кухню, Антон Петрович в спальню.
Роман же решил съездить в сосновый бор. Это было не так далеко – сине-зелёная полоска виднелась за большим полем, примыкающим к Крутому Яру с южной стороны.
Погода стояла тёплая – солнце грело мокрую землю, галдели грачи на деревьях, мальчишки бегали взапуски, шлёпая по лужам. Роман надел свою тёмно-коричневую замшевую куртку, сапоги, надел на голову чёрную широкополую дядюшкину “конную” шляпу с резинкой под подбородок и, взяв любимый стек с жёлтой ручкой из китового уса, отправился через сени на скотный двор, где со вчерашнего дня томился в стойле каурый жеребец, нанятый тётушкой у Архипа исключительно для верховых прогулок племянника.
Перепрыгивая через лужи, Роман прошёл мимо хлева, где уже который год вместо коров содержались свиньи, и открыл сильно перекошенную дверь конюшни. Она заскрипела так протяжно и громко, что свиньи вопросительно захрюкали, заворочались в навозе.
Роман меж тем прошёл в дверь и оказался в весьма просторном, но тёмном и запущенном помещении.
Здесь было четыре отгороженных стойла, три из которых пустовали, а в четвёртом стоял, прядая ушами, архиповский жеребец Орлик.
Роман приблизился к нему, ласково повторяя это весьма распространённое лошадиное имя, достал из кармана шерстяных галифе большой кусок сахара и на ладони протянул жеребцу.
Тот, отфыркиваясь и переминаясь с ноги на ногу, покосил на Романа чёрным как смоль глазом, протянул морду над старой, облизанной и обглоданной не одним поколением лошадей переборкой и, взяв мягкими, словно бархатными, губами сахар, захрустел им.
– Ну вот и познакомились, – гладил Роман его по красивой морде с белой звёздочкой на лбу. – Кататься поедем?
Жеребец грыз сахар, поглядывая на Романа. Уздечки и седла висели вдоль стены на крепких кованых гвоздях. Роман снял уздечку, сразу отыскал своё любимое седло, которое, кстати говоря, было единственно приемлемым для езды, ибо остальные давно пора было выбросить.
Надев узду на морду Орлика, Роман отпер переборку и повёл коня на двор, неся в левой руке седло. Стек он по привычке заткнул за голенище сапога.
Орлик шёл за Романом, подрагивая мышцами плеч и отфыркиваясь.
Роман вывел его с конного к палисаднику, оседлал, достал из кармана куртки лёгкие замшевые перчатки, натянул на руки, вынул стек и, продев левую ногу в стремя, ухватившись за луку седла, сел на Орлика.
Конь всхрапнул, дёрнулся и, скаля зубы, прянул вперёд, уши его торчали словно рожки.
– Спокойно! – натянул повод Роман и сжал ногами Орлика.
– Что, норовист Буцефал? – раздалось сверху, и Роман заметил Антона Петровича, стоящего на балкончике, расположенном над террасой.
– Ничего, справлюсь, – усмехнулся Роман, отклоняясь назад и хлопая коня ладонью по крупу.
Орлик заржал и взял лёгкой рысью.
– “Весна, весна его сердце тревожит!” – продекламировал Антон Петрович, простирая руку перед собой. – Счастливый путь!
– Счастливо оставаться, дядюшка! – крикнул удаляющийся Роман. Орлик взял намётом, они миновали толстые старые дубы, росшие неподалёку от дома Воспенниковых, и оказались на дороге, ведущей через поле к бору. Роман привстал на стременах и слегка ударил Орлика стеком по крупу.
Конь сразу пошел растяжистым ровным галопом, воздух засвистел под полями Романовой шляпы.
Роман обожал верховую езду.
Научившись ездить ещё мальчиком, он не упускал ни малейшей возможности скакать верхом навстречу крутояровским просторам, минуя поля, перелески, углубляясь в лес.
Езда на лошади будила в нём радость, будоражила душу и воображение. В юности он представлял себя то Ланселотом, то королём Артуром, то смелым и бесстрашным Тристаном, пробирающимся сквозь лес к замку своей возлюбленной.
Сейчас же Роман просто с удовольствием отдавался езде, радуясь прекрасной солнечной погоде, вешнему воздуху, простору полей, раскинувшихся во все стороны, молодому горячему коню и сознанию того, что сегодня ночью будет чудесный праздник, самый любимый и таинственный.
Орлик легко скакал, хрипло и шумно выдыхая, в нём чувствовалась порода и сытая лёгкая жизнь скакуна, шея которого никогда не знала хомута.
Миновали середину поля, а бор, казалось, оставался на том же самом месте; ни приближаясь, ни отступая, он лежал на горизонте зелёно-голубой лентой, словно пояс, сброшенный лесной богиней Дианой.
Справа, шагах в двухстах, по другой дороге тащилась чья-то телега, которую Роман не сразу заметил. Мужик, сидящий в ней, снял шапку, махнул ею Роману. Роману показалось, что это Сидор Горбатый, но он, не обращая внимания на мужика, скакал дальше, наслаждаясь простором и волей.
Дорога уже пошла под уклон, замелькали знакомые овраги, показался край поля с зарослями ивняка. Бор был близок. Роман смотрел на него глазами художника, замечая, как по мере приближения исчезает в сосновых кронах голубое, уступая место зелёному, как явственно проступают оранжеватые стволы и наливаются коричневым проёмы меж стволами.
Он ударил Орлика ещё раз, пролетел сквозь кустарник, проехал выжженную пожаром просеку и совсем возле бора натянул повод. Орлик остановился, всхрапывая и перебирая ногами. Опустив повод на луку седла, Роман любовался высокой частой стеной могучих сосен, вставших у него на пути молчаливой суровою ратью великанов.
Сосновый бор. Он всегда поражал Романа единством и монолитностью. Как сильно разнится он с простым смешанным лесом, высылающим навстречу путнику сначала кустарники с подростом, потом подлески и одиночные деревья, а потом уж наползающим стихийно, где дубом, где берёзами, где осинником вразброд, подобно пёстрому войску наших предков. Не таков сосновый бор. Нет перед ним ни подлесков, ни бурьяна. Он наступает широким фронтом, сразу обрушивая на путника всю свою вековую мощь и разя его в самое сердце.