Так и теперь, повествуя дядюшке о премьере, он вдруг опять почувствовал в груди этот “волшебный фонарь”, это воодушевлённое желание воспламенить собеседника и заговорил в свойственной ему манере – страстно и увлечённо.

Безусловно, Роман знал, что “Свадьба Кречинского” – одна из любимых пьес Антона Петровича, а роль самого Кречинского – щёголя, сердцееда и мошенника – одна из любимых ролей, которой дядя отдал более двадцати лет театральной жизни. Как он играл его! Роману никогда не забыть этой осанки, этих уверенных, точных и в то же время изысканно-небрежных движений больших дядиных рук, этого голоса жуира и бонвивана, в циничной музыке которого нет-нет да и прослышатся обертоны грусти, раскаяния и вселенской тоски… Роман рассказал о новом Кречинском, о новом Расплюеве, о новых декорациях, о публике, о критике и наконец поделился своим мнением о постановке. Всё это необычайно взволновало дядю. Уже где-то на середине Антон Петрович встал из-за стола и, скрестив руки на груди на манер шиллеровского Моора, стал мерно прохаживаться от рояля к бюсту Вольтера и обратно, глаза его загорелись, массивное лицо всё как-то подобралось, он весь словно напружинился и, казалось, сам готовится через мгновенье выйти на сцену.

Роману тут же передалось его состояние, кровь прилила к щекам, глаза блестели. Все молча слушали его, а когда он кончил, тишина повисла в гостиной, лишь поскрипывали половицы под дядиными ногами.

– Да… – проговорил наконец Антон Петрович, – молодцы.

И, помолчав, серьёзно добавил:

– Спасибо тебе, Рома. Надо будет съездить посмотреть. Молодцы, черти!

После этой фразы все сразу ожили, заговорили и задвигались.

– Ах, как чудно. Я так давно не была в театре!

– Я тоже видал нового “Кречинского”, правда, не премьеру.

– Театр – дело богоугодное, а как же. Только поменьше бы разных водевилей, где барышни ноги задирают…

– А я, Антон Петрович, помню вашего Кречинского! Тогда мы на Рождество гостили у Кораблёвых и пошли в театр. И что вы думаете, как они нас приглашали – на “Свадьбу Кречинского”? Ничего подобного! Пойдёмте, говорят, сегодня Воспенников играет!

– А как ты, Антоша, помнишь, Расплюева вытолкнул слишком сильно, а он, бедняга, в декорацию вломился! Господи, то-то хохоту было!

– Антон Петрович, я вас тоже помню. Я в ту пору совсем был мальчиком. А ту фразу: “Эге! Вот какая шуточка! Ведь это…”

– “Ведь это целый миллион в руку лезет! – громово подхватил Антон Петрович, мгновенно преображаясь в Кречинского. – Миллион! Эка сила! Форсировать или не форсировать – вот вопрос! Пучина, неизведомая пучина. Банк! Теория вероятностей – и только. Ну а какие здесь вероятности? Против меня: папаша – раз. Хоть и тупенёк, да до фундаменту охотник. Нелькин – два. Ну, этот, что говорится, ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец. Теперь за меня: вот этот вечевой колокол – раз! Лидочка – два! И… да! Мой бычок – три! О, бычок – штука важная, он произвёл отличное моральное действие. Как два к трём. Да! Надо полагать – женюсь. Женюсь!”

Резким движением он скрестил руки на груди и замер, обведя присутствующих самодовольными и наглыми глазами.

Все зааплодировали:

– Браво!

– Браво! Антон Петрович, браво!

– Bis! Превосходно!

– Чудно, право, чудно!

Антон Петрович медленно, с достоинством поклонился, его седые пряди красиво свесились вниз.

В это время в двери показалась кухарка Воспенниковых Арина с большим фарфоровым блюдом в руках.

После одобрительного кивка Лидии Константиновны она внесла его и поставила на стол.

– А-а-а! – оживился Антон Петрович, садясь на своё место. – А вот и наше овощное рагу а la Крутой Яр! Прошу.

Наклонившись над столом, он снял крышку с блюда, и чудный аромат тушёных овощей наполнил гостиную.

– Ну, Лидия Константиновна, вы просто змий-искуситель! – воскликнул отец Агафон.

– Батюшка, не беспокойтесь, всё на постном масле…

– Ой ли? Ой ли? – тряс головой батюшка, принюхиваясь. – Вон эдак шибает-то!

Арина тем временем, переменив приборы, вышла.

Выпили ещё и принялись за рагу, на этот раз уже молча. Роман ел с удовольствием, его собственный рассказ и импровизация Антона Петровича сильно подействовали на него, и он был сейчас, что называется, в духе.

Ему хотелось каких-нибудь событий, и воображение его интенсивно работало. Он думал о Зое, о том, как они встретятся, что она ему скажет и что он скажет ей, как они будут вместе гулять по лесу или кататься на лодке по реке до озера.

Но эти мечты о девушке, в которую он был влюблён три года назад, сопровождала постоянная внутренняя тревога, словно горький привкус отравлял прекрасный напиток. Если бы Роман не понимал причину этой тревоги, он счёл бы её следствием возбуждения и обострения чувств, сопутствующих ему всегда в первые дни приезда в Крутой Яр. Однако он знал истинную причину, или, вернее, чувствовал её сердцем, боясь до конца признаться самому себе. Он чувствовал Зою как личность, как девушку, и чем больше чувствовал, тем больше узнавал в её характере свой порывистый, как весенний ветер, характер человека свободы. И это пугало его.

И сейчас, сидя за столом среди этих милых простодушных людей, он вдруг неожиданно понял, что его чувство к Зое нельзя назвать любовью в том смысле слова, в котором он понимал его. Он был влюблён в неё, влюблён сильно, но – любовь… Это что-то совсем другое. Что-то высшее, основанное не только на обожании и восхищении, но и на доверии. На вере. В Зою он до конца поверить не мог, как ни старался. Может быть, именно потому они и расстались так мучительно, с таким душевным надрывом…

Подали чай.

Роман полностью ушёл в свои мысли и плохо замечал, что происходит вокруг. Ему стало неуютно, словно он оказался в чужой малознакомой компании; все говорили, смеялись, а он всё думал и думал про Зою, образ которой с такой яркостью стоял в воображении, что заслонял всё вокруг.

Роману захотелось уйти. Он встал и, сославшись на головную боль, вышел в сад, набросив пальто на плечи.

В саду было темно и прохладно. Стояла тихая весенняя ночь с низким тёмно-фиолетовым небом, кое-где тронутым едва различимыми искорками звёзд. Ветра не было, но откуда-то снизу от земли проистекал прохладный бодрящий воздух, он забирался под пальто и холодил. Роман пошёл меж деревьев, чувствуя, что лёгкие заморозки коснулись земли и она уже не такая мягкая под ногами, как днём.

Сад был запущен, это было видно даже теперь, ночью. Яблони разрослись, въехав ветвями друг в дружку, на месте вишен вообще стояли какие-то немыслимые заросли, малинник захватил всё пространство у забора.

Роман прошёл в глубь сада и присел на небольшую скамейку, стоящую меж двух старых яблонь.

Сюда летом выносили круглый стол и пили чай.

Роман потрогал сиденье скамейки. Оно было сухим и холодным.

“Неужели я увижу её?” – подумал он, и сердце, успокоенное холодом апрельской ночи, забилось в его груди с новой силой.

VI

Чистый четверг и пятница, полные предпасхальных хлопот, пролетели незаметно. К тому же Роман получил свои художественные принадлежности и большую часть времени посвятил оборудованию летней мастерской, под которую пошёл мезонин – не очень большое, но чрезвычайно светлое помещение, пол и потолок которого были сработаны из струганых еловых досок, что очень нравилось Роману.

Он перенёс сюда пару стульев, тумбочку для красок, ломберный столик, кучу склянок и горшков и лишь потом, усевшись на стуле, принялся распаковывать краски. Они сразу поразили его своим присутствием в этом доме – казалось немыслимым, что охра, жжёная кость, берлинская лазурь и тиоиндиго существуют здесь, в Крутояровской обители Воспенниковых. Радуясь словно ребёнок, Роман выдавливал их из тюбиков на клочок бумаги, смотрел, любуясь цветами, казавшимися почему-то ещё более притягательными и необыкновенными.

Забыв про тумбочку, он стал раскладывать их на узком подоконнике, тянущемся по двум застеклённым стенам, раскладывать в порядке дисперсного разложения света – от красного кадмия и охры до ультрамарина. Белила и жжёную кость Роман убрал в тумбочку – он редко пользовался ими.