– Что ж вы утруждаетесь, Роман Лексеич. Это ж наше дело мужицкое, а вы – руки бить… – укоризненно качал своей кругленькой опрятной головой Савва. – И Николай Иванович тоже туда. Зимой с мужиками дрова пилил. Ладно – себе, а то просто так, придёт на двор, как батрак, и пилит, пилит, пока не уморится. Чудаки, ей-богу…

– Не чудаки, Савва, а умные люди. Он, во-первых, себе кости разомнёт, во-вторых, вам, дуракам, поможет. А вы вместо спасибо охаете да смеётесь.

– Упаси Бог смеяться! – замахал руками Савва, тем не менее улыбаясь. – Не смеёмся. Токмо чудно, право…

– Скажи лучше, что, рыбы много весной шло?

Старик зажмурился, словно после выпитой водки, тряхнул головой и быстро запричитал, похлопывая себя по коленям:

– Ох, много-много было рыбки-рыбёшки, я ловил её дырявой плетёшкой, я хватал её рубахой да руками, я глушил её, душил сапогами! Посолили да повялили, поварили да пожарили, опа-па-па, опа-па, опа-па, всю сожрали с головы до хвоста!

Роман усмехнулся:

– Ну, Савва, и шутник же ты.

– Шутки шутим да воду мутим, улыбку ловим да Бога молим: дай нам, Боже, и завтра то же! – тараторил Савва, дёргаясь и приплясывая на корме всем телом. Роман рассмеялся:

– Скажи, а ты с молодости балагурить любил или под старость научился?

– Я-то? Н-е-е-ет. В молодых годах я сурьёзный был, – проговорил старик, придавая своему загорелому лицу действительно серьёзное выражение. – Мы с батей люди богатые были, жизнь за глотку держали. Думал, женюсь, отделюся, мельницу свою поставлю, работников заимею, лавку открою. А тут батя возьми и помре. А после мать с сестрой в бане сгорели. А после – холера, братья померли, а после я уж сам горел. А после по миру пошёл. Вот тогда и развеселился сурьёзный человек Савва Прохоров. Хорошо ещё, в Крутом Яре осел, вдовица Дарья Матвевна, покойница, царствие ей небесное, пригрела да уговорила. А то б так и бродил бы кусошником, проплясал бы всю жизнь.

– Ты что, жалеешь?

– А то как же! – лукаво щурясь от солнца, усмехнулся старик. – Побирухой спокойней. Иди, ни о чём не думай. Хлеб подадут – съешь, в сеновал пустят – переспишь. А тут вот хозяйство, каждый раз бойся, чтоб не стряслось чего.

– И ты боишься?

– Н-е-е-т! – засмеялся Савва, открыв свой щербатый рот. – Мне всё одно! Коли в третий раз гореть – и слава Богу. Жалеть не буду. Всё одно помирать, чего ж тут за избу бояться?

– А зачем же жить тогда, если знаешь, что всё равно умирать придётся?

– Жить-то? А ради волюшки вольной… Вот ради чего. Чтоб сам себе голова. Что хочу, то и ворочу. Хочу – сома этого сам съем, хочу – тебе подарю, хочу – кому продам, хочу – кошке отдам, хочу – в муку истолку, хочу – с блином испеку, а захочу – на забор повешу, баб потешу, буду показывать, да рассказывать, да подпрыгивать, да подмигивать, опа-па-па, опа-па, опа-па, поглядите на мово на сома!

Подпрыгивая по корме, Савва шлёпал себя по коленям, ляжкам и груди, тряс головой и непрестанно выкрикивал свои “опа-па, опа-па, опа-па, опа-па!”.

Роман грёб, любуясь забавным стариком.

“Волюшка-воля, – вспомнил он только что сказанное Саввой. – Вот что по-настоящему радует людей, что удерживает их на земле. Свобода воли позволяет им побороть страх смерти, так как только свобода воли может быть предпосылкой чувства трансцендентального. А следствием этого глубинного чувства является вера. А где вера, там уже нет смерти. Там есть Христос, есть Надежда и Любовь”.

А лодка между тем уже вплывала в пределы села. По берегам показались бани и ледники, перевёрнутые кверху днищами лодки.

Роман почувствовал в руках усталость и бросил вёсла:

– Всё, Савва, дальше ты меня вези.

– С превеликой радостью! – подхватился с места старик и, перешагнув через сома, уселся за вёсла.

Роман расположился на корме, возле своего этюдника.

В отличие от неторопливой, но размашистой гребли Романа, Савва грёб быстро, лишь слегка касаясь вёслами воды, словно боясь намочить их. Однако лодка от такой гребли плыла быстрей и быстрей. Опустив руку за борт, Роман шевелил пальцами в холодной журчащей воде, складывая и раздвигая их.

“И не буду я жалеть об этюде, – думал он, оглядывая знакомые берега. – Эти пять часов я просто упражнял своё художественное видение, оно первичней любой картины, оно всегда со мной, и никакая волна его не смоет. А этюдов будет много. Будем считать, что сегодня я просто попробовал кисти…”

Савва грёб, ворочая вёслами с завидной лёгкостью. Полощущие на мостках бельё бабы окликнули Романа, когда лодка поравнялась с ними:

– Здравствуйте, Роман Алексеич!

Роман в свою очередь пожелал им здравствовать.

– Никак рыбку ловили? – спросила одна из них, и Савва, бросив вёсла, схватил сома под жабры, поднял двумя руками:

– Вот какую рыбку ловили! Видали?

Бабы одобрительно покачали головами, но удивления не выказали: к крупной рыбе в Крутом Яре привыкли. К тому же сомов считали нелучшей рыбой, им предпочитали судаков, сазанов, щук.

Положив сома на дно лодки, Савва ополоснул испачканные рыбьей кровью руки, поплевал на них и опять налёг на вёсла:

– Эх, прокачу!

Роман достал портсигар, закурил, бросив спичку за борт.

Речка делала крутой поворот, огибая церковь и дом отца Агафона.

– И эх! Прокачу! – приговаривал Савва, ловко работая вёслами.

– Прокати вон до тех мостков. – Роман показал папиросой вперёд на небольшую дощатую пристань с полдюжиной привязанных лодок.

– Слушаюсь, ваше сиятельство! – подпрыгнул на лавке Савва и заработал как машина, непрерывно напевая “опа-па-па, опа-па, опа-па!”.

Лодка причалила к мосткам, Роман вылез вместе со своим багажом, повесил на плечо этюдник, перекинул через руку куртку и махнул рукой Савве:

– Спасибо, Савва.

– За что же мне-то? Вам спасибочко, Роман Алексеич, вам спасибо-то спасибочко, наше красное спасибочко! – запричитал старик.

– Мы с тобой ещё сетью половим.

– Ох, половим, ох, половим мы, ох, поло-поло-половим мы! – не унимался Савва. – Как сеточку доштопаю, так к вам и притопаю. А в утречко я щас ловлю по-малень на перемёты да на донки, а как рыбка покрупней выпадет – сразу к вам.

– Приноси. Заплатим тебе хорошо, не обидим.

– Спаси вас Бог, Роман Лексеич!

– Будь здоров, старик.

Минуя двух белобрысых, остолбенело глядящих ребятишек, удивших до этого с мостков рыбёшку, Роман прошёл к берегу и, поднявшись по склону, направился через село домой. Бабы и мужики, старухи и ребятишки – все глядели на него во все глаза, отрываясь от работы, от беготни или просто от сидения на завалинке. Мужики снимали шапки и громко, с поклоном, здоровались, бабы кланялись своими повязанными головами, старухи долго смотрели из-под руки, провожая взглядом. Каждый раз, когда приходилось идти по селу, Роман чувствовал на себе этот пристальный взгляд народа, заставляющий испытывать неловкость.

Самое главное, что в их взгляде не было ни укора, ни осуждения, ни зависти. Нельзя было назвать его и чистым любопытством. Но было в нём то, что сразу и навсегда разделяло Романа с этими людьми, ставило их в совершенно противоположные положения. Как ни старался Роман держаться проще с мужиками, близости не получалось; между ними всегда пролегало что-то вроде крутояровского оврага, даже когда они смеялись над одним и тем же, вместе ловили рыбку или охотились. Овраг этот существовал вечно, и моста через него не было…

“Пожалуй, только вера сближает нас, – думал Роман, подходя к знакомой липовой аллее. – Только в церкви мы равны, хоть и одеты по-разному. Хотя они и в церкви уступают мне место, пропускают вперёд… Но я люблю их и буду любить всегда”.

XI

Прошло ещё несколько дней, полных по-весеннему радостных хлопот, и наступил вечер, которого Роман ждал все три года. Это был вечер первой после столь долгого перерыва охоты.

Ещё в среду было задумано пойти на “тягу” в Мамину рощу, место, столь любимое вальдшнепами, тетеревами и рябчиками. Поход откладывался дважды, и наконец в пятницу ему случилось осуществиться.