В бане было жарко.
– Поддали уже, – пробормотал Антон Петрович, садясь на низенькую скамеечку поближе к двери.
– Поддал?! – засмеялся Красновский, трясясь своим жирным телом. – Разве это – поддал? Это так, для атмосферы! Поддавать будем, когда кворум соберётся! Где батюшка? Что? Где?
– В предбаннике крестится, чтоб ты его не запарил.
– А! Ну-ну!
Красновский отпил квасу, крякнул и, отерев губы, направился к длинному долблёному корыту, стоящему между печкой и полоком. В корыте мокли, залитые кипятком, полдюжины веников.
– Ах вы милые мои ежата-пушата! Ах вы проказники-озорники! – склонился над корытом Пётр Игнатьевич. – Уж сослужите мне службу верную! Уж потешьте нас со усердием! Полежите да помокните! Ух я вас!
Он погрозил веникам пухлым кулаком. В этот момент дверь отворилась и вошёл голый отец Агафон.
– Батюшка! Милости просим, денег не спросим! – закричал Красновский. – Прошу! Прошу!
– Ох, натопили-то как угарненько! – запричитал отец Агафон, приседая и прикрывая наготу руками. – Тимошка-лиходей… небось охапок пять угробил…
– Если б он плохо вытопил, я б его самого под этим котлом сжёг! – захохотал Красновский.
Батюшка перекрестился и, опустившись на скамью, подвинул к себе шайку с водой, попробовал пальцем:
– Хороша водица…
– Кворум! Кворум! Приступаем! – закричал Красновский, подбежал к котлу и, черпая большим ковшом кипяток, начал умело плескать по каменке.
Раскалённые булыжники загудели; белый, густой, как молоко, пар потянулся вверх.
– На полок! На полок, господа присяжные! Все на полок!
Видя всеобщее замешательство, Роман решил первым пройти испытание. Он взошёл по деревянным ступеням и, достигнув полока, вытянулся на нём спиной вверх.
– Под голову, Рома, под голову! – закричал Красновский, в клубах пара подавая ему припасённый веник, связанный из берёзы, мяты и конопли. Роман положил веник под щёку, и дивный аромат ударил ему в ноздри. Красновский, вытащив дубовый веник из корыта, подержал его над исходящей паром каменкой и, крякая, принялся стегать Романа по спине, заду, ногам. Стегая, он опять завёл свою частушку, исполняя её так, что каждое слово приходилось на удар веника, словно подстёгивая:
Вцепившись руками в мокрый полок, вдыхая аромат свежих листьев, Роман с наслаждением переносил удары горячего пушистого веника. Это было так опьяняюще остро и приятно, что слёзы выступили у него на глазах. Каждый удар он принимал словно всем существом, содрогаясь и радуясь. Сквозь пар и слёзы он видел полутёмную баню, головы людей, кричащего Красновского, и невероятное оцепенение овладевало им.
“Так можно лежать целую вечность, – думал он, – лежать и наслаждаться этими обжигающими ударами. Какая простота и сила в русской бане! Топится по-чёрному, сама – примитивной конструкции: вода, огонь да камень. И этот веник, размоченный в кипятке. Но вот он ударяет тебя по спине, и сколько прелести, радости, сколько силы в этом!”
– А вот ещё разок по спинке – хвать! А вот другой разок по пяткам – тресь! А вот – за дедов да за прадедов! А вот за папеньку, за маменьку! А вот за жёнку за молоденьку! А вот за Русь, Россию-матушку! – выкрикивал Красновский, нахлёстывая Романа.
Похлестав ещё немного, он подскочил к каменке и плеснул на неё ковш кипятка. Камни загудели, и через мгновение Роман почувствовал, как дышащее жаром облако пара обволокло его.
– Ну как, мил-дружок, румяный пирожок, не подгорел? – засмеялся Красновский, моча веник в корыте и держа его над каменкой.
– Ещё, ещё! – ответил ему Роман, погружая лицо в листья.
– Пётр Игнатьевич, поосторожней! – донёсся голос Рукавитинова.
– Рома, не увлекайся! – басил Антон Петрович, намыливая мочало.
– Господи, пару-то сколько… – кряхтел отец Агафон.
Но Роману было несказанно хорошо лежать на полоке. Его тело, словно губка, жадно впитывало жар. Он весь расслабился и, закрыв глаза, дышал дивным ароматом мяты, берёзы, конопли. А Красновский тем временем парил его уже берёзовым веником, на особый манер: сперва резко хлеща по всему телу, потом мягко проводя с головы до пяток.
“Наши прадеды и прапрапрадеды парились так же, – думал Роман, – и тот же самый веник ходил по их спинам, и такой же пар обжигал их, и всё было таким, как сейчас: и эти мокрые доски, и шайки с водой, и мочало. И люди. Человек нисколько не изменился за эти века. И никогда, никогда он не изменится”.
– Не испёкся ль пирожок, длинноногий наш дружок? – раздалось снизу, и снова послышалось глухое шипение обратившейся в пар воды.
Новое жаркое облако окутало Романа. Сразу же раздались голоса:
– Брось, Пётр Игнатьевич, не губи мне племянника!
– Пётр Игнатьевич, Роман Алексеевич три года не парился!
– Господи, да отступитесь ради всех святителей! И так продыху нет!
Но Красновский не внял просьбам: веник его заходил по Роману с новой силой.
Некоторое время Роман испытывал прежнее блаженство, но вскоре стало тяжело дышать, кровь подступила к глазам, застучала в висках. Он вспомнил об одном крутояровском старике, покойном банщике Красновских, всегда парившемся в зимней шапке и рукавицах.
“И впрямь – это разумно. Пар не действует на голову, да и руки не обожжёшь…”
Он лежал, вспоминая этого старика, как он не торопясь крестился в предбаннике, снимал крест, надевал шапку, рукавицы…
Красновский опять поддал пару.
Вскоре Роману стало невмоготу, дурнота подступила к горлу, в голове тяжело стучало. Красновский словно почувствовал – прекратив хлестать, он закричал:
– Спёкся, спёкся, пирожок, дорогой ты наш дружок! Выносите из печи – испечёны калачи!
Роман знал, что это означало. С трудом приподнявшись, он полез вниз, а банный жрец тем временем распахнул другую дверь, рядом с полоком, ведущую к реке.
– Гардемарины, вперёд! – подтолкнул Романа Красновский, и Роман пробкой вылетел из бани через дверь на воздух, пробежал по мостику и со всего маху бросился в воду.
“Словно родился!” – мелькнуло в его голове, и действительно – трудно было осмыслить по-другому эту мгновенную метаморфозу, это невероятное изменение окружающей среды.
Нырнув, он поплыл под водой, казавшейся с каждым движением всё более плотной, похожей на воду. Наконец воздух кончился, и Роман всплыл. Удивительное преображение природы поразило его. Глухая свинцовая туча висела над самой головой, кругом было тихо и сумрачно, как вечером. Солнце, слепящее подряд две недели, пропало, казалось, навсегда.
Он жадно, всеми лёгкими вдохнул воздух и, рассмеявшись, в блаженном изнеможении опрокинулся на спину, замер, глядя в небо. Там в тёмной массе тучи происходило что-то медленное, неторопливое, но и в то же время – неминуемое: смешивались, наползая друг на друга, клубы тёмно-серого, пепельнорозового, фиолетового, словно невиданные существа, собравшись воедино, готовились к чему-то грозно-торжественному.
Роман свободно лежал на спине, чувствуя, как река слабо относит его вправо. В воздухе пахло грозой. Темнело с каждым мгновением всё сильнее. Деревня замерла – ни голосов, ни шума работы; только лаяла где-то далеко собака да позванивало в кузнице. Роман воображал, как он написал бы эту тучу; ему живо представилась палитра, выдавленные краски и воображаемая плоская кисть заходила по ним, пробуя и смешивая…
Только он положил на холст первый мазок, как где-то рядом послышался плеск и чертыхание вполголоса:
– Чёрт бы побрал…
Роман посмотрел в сторону бани. Там на широких ступеньках мостка сидел, опустив ноги по колено в воду, Клюгин. Совершенно голый, он, по-видимому, только что разделся: одежда кучей лежала на траве возле угла банного сруба. Не обращая внимания на Романа, фельдшер что-то вертел в руках.