– Я люблю вас, Николай Иванович.

Рукавитинов обнял его левой рукой и поцеловал, шепча:

– Счастья, счастья вам, голубчик… – Бокал его накренился, вино пролилось на стол.

Чокнувшись, они выпили.

– Эх, хорошо! – воскликнул Красновский, отерев губы салфеткой. – Кому невеста годится, для того и родится. Роман Алексеевич! Ну а когда же свадьбу думаете справлять?

Все посмотрели на Романа.

Роман поставил пустой бокал на угол стола, подошёл к Татьяне и взял ее за руку Она встала и посмотрела ему в глаза.

Мгновение они смотрели друг на друга, затем Роман произнёс:

– Наша свадьба будет завтра.

Всеобщее удивление было недолгим – через секунду все с ликованием приветствовали молодых.

– Отлично, Рома! Виват! – кричал Антон Петрович. – Сыграем, сыграем свадебку, да такую, что слух о ней пройдёт по всей Руси великой!

– Виват, виват! – вторил ему захмелевший Красновский. – Роман, душа моя! Все мои погреба – к твоим услугам. Для вашего с Танюшей счастья ничего не жаль! Urbi et orbi!

– Дети мои, дети мои! – возбуждённо разводил руками Куницын. – Завтра, конечно, завтра. А когда же! Непременно завтра!

– Завтра! Завтра! – хлопала тётушка в ладоши.

– То есть не завтра, а сегодня, – пробормотал Клюгин, глянув на небо, – скоро светать начнёт…

Все тоже посмотрели на небо. Оно уже побледнело, а на востоке над лесом подёрнулось нежно-розовой дымкой.

Роман оглянулся и понял, что короткая июльская ночь миновала, всё вокруг проступило, стало различимо в бледном предрассветном воздухе – луг, ельник, дуб на опушке, дорога к дальнему лесу, колодец, сад, дом лесничего, ставший за одну ночь для Романа родным.

Теперь возле этого дома, у крыльца, повитого плющом, сидел Гаврила, склонив голову на колени; возле него слабо курились дымом два самовара.

– А и впрямь светает! – удивился Антон Петрович. – Ну и ночка! Раз – и нет!

– Четверть пятого, – посмотрел Рукавитинов на часы, – ещё полчаса, и солнце встанет.

– Солнце чудесного дня! Солнце сочетания, солнце, так сказать, вечной любви! – говорил Красновский, слегка покачиваясь на своём стуле. – Сегодня всё будет радоваться, вся природа…

– Друзья, друзья! – встал со своего места Куницын. – Давайте приветствовать этот рассвет! Давайте… Поля! Вина! Вина сюда!

– Постойте, постойте, Адам Ильич! – Тётушка подошла к нему. – Хватит вина, я и так уж совсем пьяная. Сегодня такой знаменательный день, столько хлопот. По-моему, хватит вина, нам надо продумать, взвесить всё…

– Вина! Вина! – восклицал Красновский, вставая с пустым бокалом. – Встретим Ярило дня наступающего, возрадуемся Перуну, воспросим благодать новоневестным!

– Вина! Вина! – требовал Клюгин. – Не каждый день такие светопреставления случаются… тем более, у меня есть тост. Тост у старого смертепоклонника…

– Тост! Тост! – выкрикнул Антон Петрович так, что Татьяна, не выдержав, рассмеялась, спрятав лицо на груди Романа.

– Петя! Антон Петрович! – укоризненно качала головой Красновская.

– Тост! – повторил Клюгин, вставая.

– Тост! Тост! – кричал Красновский.

– Тост! Тост! – пел басом Антон Петрович.

– Тост, друзья, тост! – повторял Куницын.

Роман и Татьяна обнялись и смеялись, как дети.

Подошла заспанная, в который раз разбуженная Поля с бутылкой рислинга, Антон Петрович выхватил бутылку из её рук, и золотистая струя полилась в подставленные бокалы.

Клюгин поднял руку и заговорил:

– Итак, начнём с того, что больше всего на свете я терпеть не могу все эти свадьбы, венчания, свидания и всё это… “наш уголок я убрала цветами”. И главное – хорошо, ну поженились, ну живут вместе вдвоём. Ну а зачем заводить третьего?

Всеобщий хохот перекрыл его слова. Он снова поднял руку:

– Погодите… тут нет ничего смешного… Поймите, мир и так переполнен глупцами и невеждами, и так плюнуть некуда, обязательно в человека попадёшь, а тут ещё – новые и новые. Зачем? Не пора ли остановиться?

Все опять засмеялись.

Клюгин покачал своей огромной головой, обиженно скривив губы:

– Да поймите же… Это не шутка. Вы думаете, вероятно, что я пьян и вот дурака валяю? Я не против любви, страсти, соития… всё, что удовольствие доставляет, надо пользовать, хотя и удовольствие-то недолгое. Всё надоедает, всё опошляется и превращается в ложь. Так что любите, пока любится. Но почему, для чего это непрерывное мучительное продолжение рода, эта постоянная чехарда?! Вереница новых мучеников на смену сыгравшим в ящик?

– Ну, брат Клюгин, это уж тебя никто не спрашивает… – вставил, смеясь, Антон Петрович.

– А жаль! Жаль, что не спрашивают! – почти прокричал Клюгин, и все притихли.

Он устало провёл рукой по лбу и тяжело вздохнул:

– Да поймите же. Жизнь человека в современных условиях ужасна. Это мука, мука бесконечная. Одно дело – допотопное животное состояние, когда мы не были способны познавать самих себя, это было вполне нормально. Но как только вот здесь, в голове, заработал механизм самопознания – жизнь человека стала адом. Человек – мыслящий тростник, мыслящее животное! Вдумайтесь – какая нелепость! Ни тростник, ни животное не должны мыслить, а должны просто существовать! Что за дикая промежуточная ступень между животным и каким-то ускользающим небесным разумом?! За что такое неестественное существование, когда мы каждую минуту осознаем своё убожество? Человек заброшен сюда, в этот поганый тесный мир, без всякого спроса! Вот в чём ужас! Нас никто не спросил: а хотите ли вы, Андрей Викторович, оказаться вот в таком мире, с такой вот башкой на плечах? Никто! Нам просто дали пинка и выпихнули сюда, в мир болезней, нищеты, пошлости и злобы! И самое тяжёлое, что мы можем понимать, что есть пошлость, нищета, злоба, болезнь. Мы разумеем, что плохого в мире больше, чем хорошего. Мы страдаем и когда бедны, и когда богаты, и когда больны, и когда здоровы. Страдаем. Но продолжаем впускать в этот адский мир всё новых и новых мучеников. С моей точки зрения, деторождение – самое безнравственное, что есть на свете. Самое… И я обращаюсь к вам, молодые существа. Вы полны надежд и иллюзий, вам ещё не опротивело здесь. Послушайте моего совета: не производите на свет новых мучеников, будьте благоразумны! Поверьте, для вашего счастья довольно вас самих. А ребёнок – это ложная попытка материализации любви, её извращение. Ребёнок – это кукушонок, сразу же вытесняющий любовь, обращающий всё в пошлость, пахнущую замаранными пелёнками. Не делайте этого. Я вас прошу…

Он помолчал и, пробормотав: “Prosit”, выпил своё вино.

Никто не выпил и не проронил ни слова – все сидели, подавленные речью фельдшера.

Вдруг среди общего оцепенения Татьяна встала из-за стола и, обращаясь ко всем, произнесла:

– Пойдёмте со мной.

В её голосе, помимо присущей ей мягкости, чувствовалась решимость, заставившая всех, молча переглянувшись, встать и последовать за ней.

Шурша по траве своим длинным голубым платьем, Татьяна направилась мимо дома, через редкие кусты орешника к опушке ближнего леса. Все шли за ней молча.

Было уже совсем светло, как днём; восток алел с каждой минутой всё сильнее; в гулком старом лесу перекликались птицы. Орешник быстро кончился, и впереди на гладкой выкошенной опушке показались изба с сараем и скотным двором. В этой избе и жили прислуживающие лесничему сестры Полина и Агафья. Полина была молодой вдовой, год назад пережившей смерть мужа, Агафья уж пять лет была замужем за конюхом Гаврилой.

Большая чёрная собака, лежащая у завалинки, почуя идущих, тут же вскочила на ноги, но, завидя Таню и Куницына, побежала им навстречу, приветливо виляя хвостом.

Татьяна подошла к крыльцу и оглянулась, подождав, когда все подойдут, затем, обведя всех быстрым взглядом, взяла Клюгина за руку и ступила на крыльцо, проговорив:

– Только тихо, пожалуйста.

Клюгин и остальные двинулись за ней. Миновав тёмные сени, они вошли в избу. Внутри всё было, как и должно быть, – слева два небольших окошка, обеденный стол с лавками, справа – большая русская печь, чуть поодаль – два сундука и лежанка.