Прежде чем войти, Роман оглядел церковь.

Это было незатейливое каменное строение, сложенное почти полвека назад и стоявшее прочно, на радость крутояровцам. Вокруг храма не было ни ограды, ни кладбища, лишь два гранитных креста торчали из земли почти возле самых зарешёченных окон. Под ними покоились отец Владимир и отец Ювеналий – священники, ранее содержавшие Крутояровский приход. Отец Владимир умер молодым сорок два года тому назад и помнился только местным старожилам, отца Ювеналия Роман смутно помнил – этот тихий, любящий уединение человек умер, когда Роману было шесть лет.

Оба купола – и придела, и колокольни – были в весьма плачевном состоянии, что было заметно и в сумерки. Но стены храма, выступы и перекрытия светились белизною – в прошлом году его основательно побелили. Колокол, ухавший над самой головой, смолк, послышалось слабое кряхтенье старого звонаря Григория, спускающегося вниз по узкой винтовой лестнице.

– Всегда опаздываем, – пробормотала тётушка и первой вошла в раскрытую настежь дверь храма.

Роман вошёл следом и, вдохнув до боли родной запах ладана и горячего воска, улыбнулся радостной, почти детской улыбкой.

Церковь была полна народа. Сотни свеч озаряли её.

Справа, как обычно, стояло мужское население Крутого Яра: старики, мужики и молодые – все одетые по-праздничному, в новых пиджаках и кафтанах. Слева расположились бабы с детьми, старухи и молодые девки. Эта половина пестрела плисовыми поддёвками, плюшевыми фуфайками и разноцветьем юбок и платков.

Было празднично, светло, тепло, слышался тонкий голос дьяка, уже кончающего читать “Деяния святых апостолов”.

Купив свечку и пропустив вперед тётушку с дядей Антоном, Роман двинулся за ними по узкому, еле различимому проходу, и по мере того как они пробирались вперед, все поворачивались и смотрели на них. Впереди на аналое дьяк, облачённый в серебристый стихарь, читал “деяния”, вокруг него полукругом стояли первые ряды.

Дядюшка с тётей встали справа, поближе к алтарю, Роман, по своему обыкновению, прошёл налево и встал у самой стены, между иконами святых Пантелеймона и Варвары.

Дьяк читал плохо, неразборчиво, глотая слова, но это нисколько не опечалило Романа, он с радостным, праздничным чувством стоял, держа в окрещённых на животе руках шляпу, и скользил глазами по всему, что его окружало. Напротив, по ту сторону аналоя, рядом с Антоном Петровичем и Лидией Константиновной стояли Пётр Игнатьевич и Надежда Георгиевна Красновские. Ни Зои, ни Воеводина с ними не было. Зато большой группой теснились многочисленные родственники и знакомые о. Агафона и Варвары Михайловны, стоявшей в их окружении.

“Зои нет, – подумал Роман, и тоска опять наполнила его сердце. – Значит, она и в церковь уже не ходит… Да впрочем, не в этом дело. Ведь это личное, тайное… Но где же она? С этим Воеводиным? Как это глупо.

Он бессознательно, но искренне надеялся, что она непременно будет в церкви, и его праздничное настроение отчасти было и из-за этого. Он видел в этом последнюю надежду, ибо это была их церковь, в которую они почти всегда ходили вместе…

Дьяк читал, а Роман всё более и более погружался в свою печаль, равнодушным взглядом скользя по лицам. Все улыбались ему: и Пётр Игнатьевич, и Надежда Георгиевна, и какая-то дальняя родственница отца Агафона, но он уже не различал этих улыбок.

“Как всё зыбко и обманчиво в этом мире человеческих чувств, – думал он. – В нём не на что опереться, не в чем увериться так, чтобы потом не обмануться. Любые клятвы в любви и верности, любые обещания совместного счастья могут быть нарушены, преданы, забыты. Да и что такое любовь? Влечение сердца? Страсть? Желание совместной жизни? А может, просто сиюминутное удовлетворение своего эго, требующего сердца другого человека, как дитя требует игрушки? Требует. А после, наигравшись вдоволь, ломает её и бросает… И это называется любовью. Но, с другой стороны, есть которые любят всю жизнь одного и не бросают. Но может, тогда это уже не любовь вовсе, а привычка или привязанность, что-то наподобие близости родственников? Зачем же называть это любовью? Как глупо читать в романах: «Они любили друг друга все эти сорок лет». Как это пошло…”

Роман рассеянно смотрел на дьяка, на его острую бородку, впалые щеки и сухие смуглые руки, двигающие линейку по строкам старой толстой Библии, на серебряные кресты его стихаря, на огни двух витых свечей, стоявших в высоких подсвечниках по углам аналоя.

“Но стоит ли винить её? Видно, так уж устроено сердце человека – оно хочет перемен. Трудно видеть одно и то же лицо перед собою и бесконечно слушать одни и те же уверения в любви. Рано или поздно это становится похоже на дьяка, монотонно читающего о благих деяниях апостолов. Он читает о чудесном, но кого тронет этот жалкий фальцет?”

Вышел отец Агафон в золотой ризе с дымящимся кадилом и с крестом в руке, хор на клиросе запел “Воскресение Твоё, Христе Спасе…”.

Народ в церкви зашевелился, все принялись зажигать свечки, началась пасхальная заутреня. Всеобщее оживление вывело Романа из забытья, он вспомнил, где он, и, протянув руку, зажёг свою тонкую красную свечку от голубого огонька лампады, висящей перед иконой святой великомученицы Варвары.

В этот момент тонкая женская рука с такой же свечкой слева приблизилась к лампадке и замерла в ожидании.

Роман отвёл свою свечу с затеплившимся фитилём и, невольно повернув голову, глянул налево. Там стояла девушка лет восемнадцати в глухом тёмно-зелёном платье и такого же цвета шляпке, вуаль на которой была откинута наверх, открывая девичье лицо, светящееся той вдохновенной радостью праздника, которая посещает человека только в эти годы. Это лицо не было красивым, но было очень милым и доверчивым, с мягкими правильными чертами. Радость, написанная на лице девушки, как и красота её, тоже была не яркой, а тихой и глубокой, она вся словно светилась этой радостью, этим чистым и спокойным светом.

Затепливши свечку, девушка стала смотреть пред собой своими радостными зелёными глазами, её полуоткрытые губы, казалось, шептали слова молитв. Она была настолько зачарована происходящим, что, казалось, ничего не видела. Это ослепление юной души тотчас поразило Романа, живо напомнив его собственные восторги десятилетней давности, в зачарованном лице девушки он увидел себя. И устыдившись своей недавней печали, тоски, он впервые за всю заутреню улыбнулся.

А вокруг уже пели “Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…”, отец Агафон ходил по церкви с кадилом и громко сообщал радостно расступающемуся народу чудесную весть:

– Христос воскресе!

И народ: мужики, бабы, Антон Петрович, супруги Красновские, девушка с зелёными глазами – все отвечали радостно:

– Воистину воскресе!

Это радостное, искреннее, почти детское согласие этих разных по уму и по положению людей захватило Романа с прежней, хорошо знакомой в юные годы силою, и вместе со всеми он радостно отвечал:

– Воистину воскресе!

С каждым новым ответом светлый дух праздника всё глубже и глубже входил в него, напрочь вытесняя всё дурное, ненужное, мешающее, так что к концу службы Роман был совсем уж другим. Все неприятные, нагоняющие тоску мысли покинули его, уступив место чистому и воодушевлённому состоянию…

Выйдя из храма, полной грудью вдохнул он прохладный ночной воздух.

– Христос воскресе, Роман Лексеич! – раздался рядом знакомый глуховатый голос.

Роман обернулся.

Перед ним стоял Парамоша Дуролом. В темноте его лицо казалось молодым и благообразным.

– Воистину воскресе, – ответил Роман и, приблизившись, трижды поцеловался с Парамоном.

Почувствовав, что Дуролом кладёт ему в руку прохладное крашеное яйцо, Роман безотчётным движением достал бумажник, вынул пять рублей, отдал Дуролому и пошёл прочь.

Расправя бумажку на грязной ладони, Дуролом поднес её к лицу, вздрогнул и, размашисто перекрестившись, стал истово кланяться вслед Роману, бормоча:

– Спаси Христос, Спаси Христос…